Почему глагол «сосать» долго не употребляли, отчего люди злятся, когда кто-то склоняет Купчино, что мешает говорить «последний» и чем петербургская речь отличается от московской?
Профессор СПбГУ филолог Татьяна Садова рассказывает, как в языке проявляются вера в приметы и суеверия, почему норма важна, но «это не приговор» и отчего возник спор между «шавермой» и «шаурмой».
— Что такое речевые суеверия?
— Ответ виден по самому слову «суеверие». «Суе» — наречие со значением «напрасно, зря, тщетно». В соединении с отглагольным существительным церковного происхождения «верие» оно дает совершенно ясную квалификацию этому явлению: «напрасные и ложные верования». В более жестком современном понимании это «предрассудок, основанный на вере во что-то сверхъестественное».
Когнитивные причины большинства суеверий уходят в далекое прошлое, но по-прежнему остаются в существе человека. Иначе не были бы настолько устойчивы сами механизмы появления всё новых и новых предрассудков — например, примет у спортсменов или космонавтов.
С точки зрения логики и разума, науки и официальной религии всё это осуждается и высмеивается, часто — довольно категорически. Язык же как раз и «работает» в этом столкновении логики и природной эмоциальности человека, которая ищет ответы в алогичных связях несвязанных вещей.
— А как появляются речевые суеверия?
— Вслед за обычными суевериями. В языке же вообще нет ничего случайного. Каждая его единица — слово, звук, фразеологизм — однажды возникла и закрепилась для решения важнейших задач в человеческом общении: назвать что-то, озвучить, оформить мысль и так далее.
Со временем язык накапливает множество подобных средств и предлагает человеку право выбора для индивидуальной речи и выражения себя. Для проявления эмоций, мыслей, воззрений и даже «культурных заблуждений» — например, суеверий.
— Можете привести какие-то примеры речевых суеверий в русском языке?
— «Прощай» и «до свидания». Не вдаваясь в исконные культурные основания этих этикетных выражений, любой носитель русского языка вам скажет, что предпочтительнее и нейтральнее второе, а первое скорее связано с трагическим расставанием, возможно — навсегда. Этот мотив есть и в популярных песнях — например, «Прощай, мы расстаемся навсегда под белым небом января».
В словаре Даля говорится: «Прощай — привет расстающихся, прости, коли в чем виноват, не поминай лихом. <…> Умирая, так прощаются с богом, с белым светом и с добрыми людьми». Эта культурная «привязка» к обряду прощания умирающего, когда он всех прощает и ему всё прощается, в этикетном выражении осталась. Она не осознается логически, рационально, но на уровне языковой интуиции ощущается. Поэтому при намерении расстаться навсегда, выбор падет на категоричное «прощай», при желании не разрывать отношений — на уклончивое «до свидания». Человеку, отправляющемуся в поездку, никто из близких не скажет «прощай», а если невольно произнесет, тут же исправится.
Это суеверный страх навлечь нежелательное посредством называния этого самого нежелательного. Слово становится проводником и даже заместителем самого действия, ситуации, поэтому одно лишь его произнесение кажется важным и реальным событием.
То же можно сказать и о паре «крайний — последний». О норме в использовании этих синонимичных прилагательных много и не однажды писали. Конечно, норма литературного языка и элементарной культуры речи в качестве «азбучной истины» требует произносить «Кто последний?». Однако упорное предпочтение «ненормированного» слова «крайний» в этом случае также коренится в причинах культурных, а потому заслуживает не только осуждения, но и внимания. Интуитивно русский человек чувствует, что «крайний в очереди» — это менее категорично и обидно, чем «последний». В чем же дело?
По Далю, «последний — остаточный, конечный, за которым нет другого». В то время как «край — полоса, ближайшая к наружности; грань, кромка, рубеж». Иными словами, за «последним» ничего нет, но и сам «последний» — «низший, плохой и худший по качеству». В контексте общего предположения о живости в слове культурной памяти необходимо заметить и то, что «последний» от слова «след» кроет в себе и мифологическую семантику «следа», имевшего в древнейшее время сакральное значения заместителя человека.
Из реконструкции русской пословицы «Не выноси из дому сору» становится ясно, что следы родного человека долго не замывались и не затирались, чтобы не навредить, а следа чужого опасались и старались не наступить в него. Не потому ли «последний» — это абсолютно «окончательный и бесповоротный»? Эти рассуждения о временах былых могут показаться уж очень надуманными, но культурные и языковые аллюзии — вещи весьма загадочные, а потому категорически исключать такие соотношения на уровне языковой памяти, возможно, не стоит.
«Крайний» — всего лишь внешний, конечный относительно остального, а «последний» — это навсегда, за ним — пустота. Условно говоря, чтобы не накликать беду, на всякий случай пусть «последний» будет «крайним». Так можно представить логику речевого суеверия. Так что предпочтение «крайнего» в ситуациях человеческого поведения, человеческих отношений (крайний в очереди, крайний справа, крайний нападающий) — понятно, но не всегда приветствуется нормой.
Этим же механизмом придания слову статуса предметного заместителя можно объяснить приход в активное речевое употребление жаргонного «присесть» вместо «сесть». На игре сгущенного значения слова «сесть» из сочетания «сесть в тюрьму» и прямого значения этого глагола «принять сидячее положение» построены многочисленные прецедентные реплики из известных фильмов: «Все сядем», «Садитесь! — Спасибо, я постою», «Сесть я всегда успею» и прочее.
Не-норма в этом случае более очевидна по причинам яркой стилистической маркированности этого предпочтения: явный жаргонизм конкурирует с нейтральным словом, что не может не возмущать ревнителей литературной нормы. Но речевой механизм, реализующий подспудное опасение «ненароком накликать нежелательное», всё тот же: лучше заменить «опасное» слово.
— То есть человек подсознательно не произносит то, чего боится в жизни? Например, смерти.
— Да, многочисленные синонимы к слову «умереть» отчасти объяснимы с точки зрения культурного табу (тоже мифологического свойства): прямое наименование смерти в любом ее проявлении опасно, а потому нежелательно. «Отошел», «скончался», «преставился», «усоп» и подобные однословные синонимы к глаголу «умер» имеют общелитературную прописку, отличаясь друг от друга лишь некоторыми стилистическими признаками.
Устойчивые сочетания «отойти в мир иной», «почить в бозе», «уснуть навеки», «покинуть мир» и подобные — часто книжного происхождения, их функция в обыденной речи близка к этикетной, поскольку в данном случае важна эвфемизация, то есть окольная, более приличная с позиций пристойности и деликатности, «культурная» номинация «биологического факта» смерти. Хотя в основании многих правил речевого этикета лежит та же вера в слово как факт реальности.
Однако существуют эвфемизмы, так скажем, социального происхождения, поскольку их появление продиктовано отнюдь не естественным желанием «не будить лиха», как в случае со смертью или болезнью. Они появляются как речевой продукт иерархически выстроенного человеческого общества, в котором большие руководители не «спят», а «отдыхают», не «опаздывают», а «задерживаются», не «бездельничают», а «работают с документами» и подобное.
Еще люди могут избегать слов общелитературного языка, «испачканных» сленговым и часто вульгарным употреблением. Они попадают в разряд нежелательных не потому, что теряют свое прямое значение, а потому, что употребление в новом для них непристойном значении настолько активно и агрессивно, что они словно теряются: их стесняются произносить, их стараются попросту не употреблять, заменяя синонимами. Таковы прежде всего слова, «обслуживающие» сексуальную тему.
В 90-е годы в связи с обрушением в нашей стране запрета на эту сферу человеческого бытия, поток таких слов был количественно ощутим: «сосать», «соска», «кончить», «конец» и прочие стали восприниматься молодым поколением преимущественно в новом значении — вульгарном и непристойном. Все эти «новообразования» подкреплялись и популяризировались рванувшими в свободное плавание СМИ, так что уклончивое «завершить» всё чаще употреблялось как приличный синонимом слова «кончить», а «сосать» в прямом значении и вовсе попало в пассивный запас достаточно надолго. Так что и в этом случае проблема выбора синонима носила социальный характер; предпочтение определяло речевой вкус поколения.
В целом синонимы — ярчайший показатель богатства словарного запаса языка, но предпочтительный выбор одних в ущерб другим — всегда неслучайность. Она может иметь разные причины, но все они свидетельствуют о том, что язык — активно живое и безгранично разнообразное творение.
— А можно выделить какие-то самые популярные речевые суеверия в России? Это как раз о смерти или что-то другое?
— Трудно перечислить самые устойчивые. Многие из них касаются каких-то сакральных и оберегаемых тем, вы правы. Это, конечно, религиозные представления, смерть, рождение, здоровье, судьба. Русский человек склонен к мистицизму, об этом писали многие русские философы. Мы верим в слово. Для нас оно — почти вещь. В этом и причина осторожности со словом.
— Вы говорили, что ваша публикация о речевых суевериях — это единичная работа, а не полномасштабное исследование. Над чем еще вы сейчас работаете?
— Моя тема — язык русского фольклора. Кандидатская и докторская диссертации были о языке мифологических фольклорных жанров — языке заговоров, приговоров, культурных запретов и примет. Но последнее время меня занимает тема, совершенно далекая от фольклора и мифологических представлений. Интересна история делового языка, если шире — языка русской государственности. Там много неясного, почти детективного, а значит, чрезвычайно интересного.
— Есть ли у филологов сейчас какая-то главная тема для исследований, как, например, редактирование генов в биологии?
— За всех лингвистов я ответить не могу: нерешенных вопросов великое множество. Но у всех у нас одна задача — разгадать великую тайну: что же такое человеческий язык. На самом деле, как это ни странно звучит, загадок и вопросов о языке больше, чем ответов. Сказать, что мы досконально знаем его, вряд ли можно.
В целом лингвисты сегодня, условно говоря, делятся на две большие группы. Первая, если так можно выразиться, традиционалисты. Очень сильная, мощная армия ученых, которые не без основания полагают, что язык — это самодостаточное государство в государстве, которое достойно того, чтобы изучать его безо всякого внеязыкового вмешательства.
Вторая группа считает, что язык следует изучать в контексте других наук, с максимальным учетом так называемого человеческого фактора. Такие ученые, как правило, занимаются междисциплинарными исследованиями. У нас уже есть психолингвистика, социолингвистика, нейролингвистика, этнолингвистика, много других междисциплинарных направлений. Большая часть лингвистов сегодня сосредоточена на исследовании в первую очередь человека в языке, отражении в языке истории человека, его взглядов и убеждений, его психики, в широком смысле — его культуры.
Человек ведь неслучайно употребляет одно слово и не использует другое, предпочитает одну форму выражения относительно другой, хотя бы подсознательно он чем-то руководствуется. В исторической перспективе это связано со множеством факторов — исторических, культурных, социальных и так далее. Междисциплинарных исследований сейчас предостаточно. Наверное, даже больше, чем академических, ориентированных на исследование только языка, его внутренней структуры и жизни.
— А «традиционалистов» всё еще много? Или становится всё меньше?
— Их, слава богу, много. Потому что, если мы перестанем заниматься исследованием глубинных основ языка, то отпустим наше знание о нем на ветер. Ни к чему хорошему это не приведет. Все-таки базовая наука должна быть сосредоточена на своем предмете, а наш предмет — язык во всем многообразии его проявлений. Кроме того, есть достаточно много ученых, которые занимаются как сугубо лингвистическими, так и междисциплинарными исследованиями.
— Как вы считаете, ученые и сам язык должны следовать за людьми и учитывать то, как сейчас говорят на улице или в интернете? Или нужно диктовать норму языка?
— История показывает, что норма действительно идет вслед речевой стихии и речевому развитию человека. Норма XIX века и норма сегодняшнего дня — это разные вещи. Но, слава богу, норма в известной степени консервативна, она не должна допустить обрушения литературной речи в угоду речи улицы или интернета.
— Возможно ли, что через 50 лет все будут говорить «звОнит» и «евойный» и всех это будет устраивать?
— Надеюсь, что нет. Хотя, повторяю, норма исторически изменчива, она уступает живой речи, и это факт. Почитайте, против чего возмущалась интеллектуальная элита XVIII века. То, что они считали смертью русского языка, мы считаем чуть ли не образцами стиля!
Да и зачем так далеко ходить, в XX веке, после всех революционных событий, произошел тотальный культурный слом, обвалилась прежняя литературная норма. Известный русский лингвист Афанасий Матвеевич Селищев с возмущением пишет, например, о том, что слова «учеба», «парень», «ребята» и другие своей вульгарностью угрожают чистоте русской речи. Но кто сейчас может укорить за использование, скажем, слова «учеба»? Оно на плакатах и сайтах всех учебных заведений.
— Тогда есть ли вообще смысл бороться за чистоту русского языка и соблюдения правил?
— Конечно, есть. Во-первых, все-таки у языка как системы есть естественные механизмы очищения. Во-вторых, язык человека — часть его культуры, а культура всегда есть осознанный выбор, и нам не всё равно, какая она: высокая, чистая или грубая, вульгарная, низовая. Если мы не будем сопротивляться влиянию снизу, то в пределе можем прийти к трем-четырем корнесловам, от которых пошла вся эмоциональная инвективная (оскорбительная — прим. «Бумаги») лексика. Кого это устроит? Думаю, никого из мыслящих здраво. Ведь существует расхожее мнение, что эти четыре корнеслова и по сгущенному своему смыслу, и по эмоциональному содержанию могут заменить всё многообразие литературного языка в 350 и даже более тысяч слов.
Консерватизм нашей нормы оправдан хотя бы потому, что у нас огромная страна. Если мы отпустим норму, то через десять лет житель Воронежа не поймет жителя Красноярска, а житель Владивостока не поймет жителя Курска. Когда-то, находясь в одном государстве под названием Древняя Русь, мы с украинцами и белорусами говорили на одном языке, и у нас была одна норма древнерусского языка. Но разделившись, народы, конечно, культивируют то, что их разъединяет, а не то, что объединяет. И сейчас это три языка.
Даже сейчас вы приезжаете в Архангельскую область и с удивлением обнаруживаете, что там, в глубинке, люди цокают и окают; приезжаете на Среднюю Волгу и слышите, что там тоже люди говорят чуть иначе, так же и всюду. Но у нас по-прежнему нет ситуации, когда москвич не понял бы, что ему говорит человек из Архангельска. Потому что у нас есть норма, которая культивируется через радио, телевидение, газеты и образование. После введения всеобщего начального, а затем — среднего образования люди везде стали говорить более-менее одинаково, но местные особенности, конечно, тоже остались.
— Есть стереотип, что петербуржцы говорят именно по-петербургски. Это миф или он имеет под собой почву?
— Безусловно, он имеет под собой историческую основу. Как бы кому ни хотелось, но норму диктует столица, нормой становится говор столичного региона. И то, что в нашей стране случилась речевая конкуренция между двумя столицами, привело к тому, что появились два языковых центра. Москва как центр среднерусского говора с особым аканьем, с взрывными «г» и «к», и другими речевыми чертами, и Петербург, который вырос на землях финно-угорских племен. Он перемолол множество исконных говоров приехавших сюда людей, причем здесь присутствовали не только русские диалекты, но и немецкие, финские, голландские и другие. Территориально ближе других к Петербургу севернорусские говоры. На этой пестрой основе создается свой петербургский говор.
Между этими двумя столичными речевыми нормами довольно долго было даже некое подобие соперничества. Еще в 20–30-е годы прошлого века великие лингвисты — москвичи и петербуржцы — посмеивались друг над другом в связи с произносительной нормой. Об этом сохранились забавные заметки, например, профессора Аванесова о двух замечательных лингвистах: Дмитрии Николаевиче Ушакове, московском ученом, и Льве Владимировиче Щербе, основателе петербургской (ленинградской) лингвистической школы. Это была и своеобразная игра, и способ сохранить какую-то культурную идентичность. В работе над единым учебником русского языка для средней школы они, эти удивительные люди, не упускали случая поразмышлять над тем, что же должно остаться в общерусской норме — например, «дожди» по-петербургски или «дож’ж’и» по-московски, «конечно» или «конешно» и так далее.
Культурная игра продолжается и сейчас, это стало какой-то традицией — слегка бодаться на предмет речевой нормы: пресловутые «поребрики» и «парадные» отсюда же. Это культурная данность, и не думаю, что ее нужно страшиться. В России есть четко прописанная норма, и письменная речь в любом случае будет едина. И москвич, и петербуржец напишут одинаково: «конечно». Какие-то вольности мы позволяем себе только в устной речи.
— Но есть же вечный спор: шаверма или шаурма. Он касается и письменной речи.
— Это уже решенный спор, насколько я знаю. Как-то договорились, что верным должно признаваться написание «шаурма», что больше соответствует звуковому облику исконно арабского слова. Но в Петербурге — и снова из-за нежелания принимать московский вариант — люди будут упорно произносить (и писать, наверное, тоже) «шаверма». И такое произношение вполне объяснимо и более чем разумно: как всякое иноязычное слово, шаурма пристраивается к нашей звуковой системе, нашим правилам. А мы, например, норовим строить слог по принципу «согласный — гласный», потому и встраиваем между двумя гласными «а» и «у» согласный, чтобы слог стал полноценным, русским. Вот и возникает в процессе фонетической обработки шаверма, где «в» — обеспечивает нормальный слог, привычный русскому уху.
Московская шаурма против петербургской шавермы. Как же правильно?
paperpaper.ru
«Грамота.ру» выяснила, как правильно называть блюдо.
— А когда человек переезжает из своего города в Москву или Петербург, он начинает следовать языковой норме этого города или, наоборот, старается сохранить свою?
— Это выбор каждого человека. Но, как правило, человек переезжает в столицы для определенной цели: обучение, карьера, профессиональный рост. Добиться всего этого невозможно без следования правилам столичной жизни, в речи в том числе. В таком случае он, конечно, будет следовать норме большого города, которая и есть общеязыковая норма, если мы говорим о Москве или Петербурге, да и любом другом.
— Языковая идентичность — это всегда только повторение старого, сохранение того, как говорили когда-то? Или, когда в язык приходят новые понятия, их тоже по-разному адаптируют?
— Это сложный вопрос и действительно важная проблема, например, для национальных меньшинств в иноязычном окружении. С одной стороны, они заинтересованы в том, чтобы сохранить исконные культурные традиции, как следствие, бережно хранят и старые элементы в языке. Например, первая волна русской эмиграции где-нибудь во Франции или Греции.
С другой стороны, конечно, многие понимают, что язык развивается и, несмотря на оторванность от метрополии, следует ориентироваться на те активные процессы, которые происходят в языке вообще и в языке метрополии в частности. Есть очень разные случаи. Например, канадские украинцы или русские на Аляске. Думаете, они всецело и в полном объеме соблюдают современную нам норму? Вряд ли.
Вот тут-то мы и вторгаемся в область человеческой психологии. Что хочет человек, попавший в такую языковую ситуацию: быстро перестроиться, забыть о своих корнях, влиться в новое общество? Или сохранить родную речь, причем в тех образцах, которые соответствуют его времени? Или он решает соединить в себе и то, и другое? Очень разные позиции, очень разные случаи.
— А с появлением интернета и смартфонов все эти локальные особенности не начали стираться?
— Знаете, с интернетом вообще сложная история. Это относительно новое явление в нашей культуре, поэтому как таковой нормы интернет-общения нет и каждый проявляет здесь свою индивидуальность как может. Помните, была история введения олбанского языка как нормы, но этот проект провалился. Потому что интернет-сообщество перестало понимать друг друга.
Вот оно, миссионерское значение нормы — соединять людей в общении, а не разъединять. Поэтому обычное интернет-общение стремится к общеязыковой норме. Но неизбежно и обратное влияние — общение в интернете, конечно, будет корректировать норму, по крайней мере, в области лексики. Уже появляются и новые речевые формы, которых еще не было.
В целом в интернет-общении действуют те же правила, что и в жизни. Если человек хочет проявить себя, продемонстрировать свою непохожесть, уникальность, то будет сохранять и лелеять свою речевую особенность. Речевой особенностью обладает любое настоящее художественное произведение. Правда, задачи там иные — художественные, а не личностные. И все-таки, разве мог Василий Макарович Шукшин в своих замечательных деревенских рассказах обойтись без народно-разговорных вкраплений? Или Платонов? Насколько уникальны и ни на что не похожи его тексты с речевыми аномалиями.
Но прежде всего человек ищет нормального общения, хочет, чтобы его слушали, понимали и адекватно воспринимали. И, конечно, в этом простом желании будет склоняться к языковой норме, она безотказный ключ к нормальному общению. Но норма — это не прокрустово ложе, не единственный стандарт, она предлагает множество вариантов самовыражения. Как использовать норму, решает сам человек.
Сравните речь Пиотровского, Лихачева или Путина. Все они говорят по-разному, но все говорят в рамках общеязыковой нормы. Норма — это не приговор, не серость, не крепостное право. Норма позволяет в полной мере проявлять свою индивидуальность, бесконечно и разнообразно творить.
— Сейчас речь обычного человека отдаляется от нормы?
— Нужно учитывать, что норма тоже развивается. Конечно, грамматическая норма неизменна — и достаточно давно; вы никогда не позволите себе вместо родительного падежа использовать творительный. Вас просто не поймут. Другое дело — лексическая норма. Каждый год в лексиконе появляется огромное количество новых или хорошо забытых, но вдруг возникших слов. Многое меняется на глазах. Скажем, даже лексикон интеллигента 60-х годов прошлого века в известной степени отличается от лексикона современного интеллигента, но ядерная часть лексикона всё же остается прежней.
Безусловно, если говорить об обыденном общении, там наступление слов на ядро лексикона более существенное. Причин тому множество. Тот же интернет, речевая вольность которого сильно влияет на живую речь. Но важно и то, что в рамках официального или интеллектуального общения обычный человек, встрепенувшись, начинает следовать литературной норме. Атмосфера диктует норму: не позволит себе человек произнести грубое или грязное словечко в театре. И это вселяет надежду.
— Филологи в целом считают сдвиг нормы развитием или деградацией языка?
— Конечно, академическая лингвистика всегда ратует за минимальные сдвиги в литературной норме. Но её развитие тоже никто не отрицает. Очень важна мера, это каждый думающий человек понимает. Я всегда говорю молодым людям, которые особенно ратуют за пересмотр нормы: когда у вас появится ребенок, вы сами не захотите, чтобы он беспрестанно говорил «стремно» и «клево».
— Как вы думаете, почему люди вообще отстаивают свое право говорить неправильно?
— Таких людей довольно много, но, уверена, меньшинство. Мне кажется, они в некотором отношении имеют какой-то психологический комплекс: «Не хочу быть как все». Своеобразный протест против всего и вся. Это похоже на ситуацию, когда вы видите, например, крикливо одетого человека с нарочито всклокоченной разноцветной прической, татуировками во всё тело. Эта выпуклая особность бережно ими охраняется, им кажется, что таким образом они наконец-то привлекут внимание, станут значимыми. Иного объяснения не вижу.
Помню, несколько лет назад было серьезное обсуждение темы пересмотра существующей нормы под натиском бурно развивающейся разговорной речи. Были привлечены авторитетные филологи, профессора, доктора наук. Была затеяна даже реформа в орфографии. Предлагали писать «парашут», сделать нормативным средний род у «кофе», писать «ёгурт» и, вообще, во многое предполагалось внести современные новшества.
И где она, эта реформа? Против нее поднялась волна протеста, причем со стороны обычных людей, не филологов даже. Прекрасно помню, как мы, филологи, опешили. Мы уже морально готовились пересмотреть кое-что, уступить живой речи некоторые позиции. Все-таки норма, повторяю, не может не меняться. Но народ не на шутку запротестовал. Люди писали: «Как же так? Невозможно писать парашут, а не парашют».
Но такое уже было в 20–30-е годы, когда людей вдруг заставили говорить не старорежимно «музэй» или «пионэр», а «музей» и «пионер». Моя бабушка, помню, возмущалась: «Как же так можно? Это же неграмотно и просто некрасиво». Такой протест возникает потому, что язык — это не просто инструмент общения, это твоя идентичность. Это как изменить лицо. К языку нужно относиться очень серьезно.
— После каждой публикации «Бумаги» о Кудрове или Купчине в комментариях появляется много недовольных склонением топонимов. Как вы считаете, почему так много споров вокруг этой темы и как вы лично к этому относитесь?
— Много споров, потому что наши люди, что бы ни говорили, очень неравнодушны к языку вообще и особенно к названиям тех мест, где они живут, которые им дороги. Что значит не склонять Купчино, Кудрово или Лермонтово и так далее? Это означает, что на уровне естественного языкового чутья человек хочет, чтобы собственное имя его родного места, как он полагает, не коверкалось. Чтобы идеальная форма именительного падежа — например, Царицыно — была бы неизменна. Есть в этом желании что-то стихийное, красивое и близкое к сакральному: не нарушайте образца.
Но норма, увы, требует склонения. Поскольку всё это названия с исконно славянскими финалями -ово, -ино, -ыно. И следует по законам русского языка подчинять окончание этих слов падежам — в Кудрове. Если при таких наименованиях используется родовое слово, например, город, поселок, село и подобное, то разрешается (и тоже необязательно) название не склонять. В таких случаях я всегда за то, чтобы различать норму, так сказать, строгую, письменную, кодифицированную — только в Кудрове, Купчине и так далее, и норму устную, свою, принятую большинством, — в Купчино.
Норма кодифицированная — закон, обязательный к исполнению в официальной и публичной речи. Норма устная — единичное вариативное исключение, особенно если вопрос касается таких вещей, как название родного места. Это мое личное мнение, которое, я знаю, вызовет возражение у коллег.
— В последние годы в России слово «гуманитарий» стало чуть ли не оскорблением, им оправдывают даже неумение сложить два простых числа. Как вы к этому относитесь?
— Хотите узнать, насколько оскорбительно слово «гуманитарий»? Я отвечу: нет, это не оскорбительно. Это почетно. Гуманитарий в переводе означает «человековед». А общее мнение — оно как ветер: летуче и непостоянно.
Вы знаете, Христа тоже сначала избили и оплевали. Все были уверены, что это правильно. А прошло некоторое время, и народ, как вы понимаете, опомнился. Я убеждена, что филолог — это миссия. Человеку как биологическому виду свойственно интеллектуальное развитие. Мы не сразу делаем то, что разумно и красиво. И время от времени новые поколения отдуваются за то, что сделали предыдущие. Это вопрос не только филологии и гуманитарных наук. Это философская и общечеловеческая проблема.