Как жители Ленинграда описывали и анализировали блокаду и в чем особенность блокадного дневника для культурной памяти? Этому вопросу посвящена новая книга издательства Европейского университета «„Я знаю, так писать нельзя“. Феномен блокадного дневника».
«Бумага» публикует отрывок из вступительной статьи исследовательницы Полины Барсковой о том, зачем жители блокадного Ленинграда вели дневники.
Величие (или низость) исторических событий: дневник как историческое свидетельство
Вероятно, одна из основных конструктивных особенностей каждого блокадного дневника — служить историческим свидетельством: многочисленные авторы внезапно ощущают себя действующими лицами истории, очевидцами уникальных событий, авторами исторической хроники: ведя дневник, блокадники буквально вписывают себя в историю. Авторы понимают, что могут не пережить это время, их намерением становится донести свой голос, передать опыт, оставить свидетельство.
Таким образом, всё происходящее в частной истории соотносится с историей всеобщей:
«С некоторых пор люди потеряли чувство дома и чувства собственности. (Кроме еды и одежды)… Я не чувствую так свою библиотеку, как чувствовал раньше…. Уходишь из квартиры — и думаешь, что, м. б., не вернешься в нее. Забота о пище поглощает большую часть внимания. Потому не так остро ощущается величие (или низость) исторических событий. С тех пор, как ночуем дома, перестали интересовать сводки… Все одно и тоже — упорные бои на всем фронте. Исключительный интерес только к Ленинграду».
Примечательно, что автор дневника сопоставляет «историческое чувство» со всеми другими чувствами блокадника, включая голод: все они оказываются связаны.
Этому историческому чувству посвящено немало страниц в программном и важнейшем для нас исследовании блокадного дневника Алексис Пери: «Невероятные обстоятельства блокады привели к обострению исторического сознания… Именно ведение дневника позволяло им видеть свою жизнь в исторических терминах. Дневник становился календарем, мнемоническим инструментом, методом воспринимать себя как участника истории. Блокадники постоянно перечитывали свои дневники, пытаясь лучше понять, как развиваются блокадные события, что именно с ними произошло в прошлом и что может произойти в будущем».
Мы видим это намерение — вписывать себя в историю, пытаться мыслить исторически — у самых разных авторов: у литератора, у школьницы, у продавщицы, у могильщика. Среди сложных и разнообразных причин, зачем/почему блокадники с такой интенсивностью вели дневники, преодолевая все трудности, необходимо отметить одну: понимая, что находятся на грани гибели, они желали остаться в истории, в летописи блокадных событий. Когда сталкиваешься со всем массивом блокадного дневникового письма, замечаешь: по большей части эта реальность одновременно чудовищна и рутинна (о явлении блокадной скуки, монотонности много сказано, например, у Гинзбург, Шварца, Островской), при этом понимаешь, что именно в этой «бытовухе», постоянном повторении походов за водой и едой, в бесконечных списках с указанием времени воздушных тревог и цен на блокадном черном рынке заключается истинное историческое значение блокадного дневника: из тысяч голосов, из тысяч записей о ценах на жмых и рецептов студня из столярного клея возникают очертания блокадной повседневности, из множеств персональных историй сплетается всеобщая история блокады.
Подвижное зеркало: дневник как лаборатория по запечатлению блокадной личности
Многофункциональный по своей природе блокадный дневник служил зеркалом для наблюдений не только за внешним, но и за внутренним миром пишущего, что позволяет нам рассматривать эту форму письма как лабораторию, в которой автор запечатлевает, как формируется его блокадное «я», его различные грани: от меняющейся, мучительной физиологии до новых взглядов на трансформирующийся город и политическую обстановку в нем.
Блокадный дневник — это зеркало, но зеркало готическое, из страшной сказки, оно меняется и изменяет, как перерождается и то, что отражается в нем, притом, что — мы знаем — блокадники зачастую боялись зеркал.
Так, в своем блокадном дневнике художник Валентин Курдов ярко описывает эти попытки проанализировать свое состояние, «отражаясь» в «другом»: «Я заключил клятвенный договор со своим приятелем художником Вячеславом Пакулиным. Каждый из нас должен был предупредить другого, когда заметит (на его лице) признаки голода. Встречаясь в темном помещении, мы молча шли к свету и внимательно смотрели друг другу в лицо. Каждому из нас было важно услышать короткое „в порядке“. Гораздо позже, уже весной в большом трюмо увидели мы себя такими худенькими, маленькими и усохшими, что стало жалко самих себя».
В дневнике Нины Обуховой-Духовской мы видим, как дневник превращается в зеркало, честное до безжалостности, показывающее девушке то, на что смотреть трудно: «Я довольно, таки, подробно описываю свою жизнь, искалеченную и изломанную; не жизнь даже, а существование. Остается только описать свой внешний вид.
По-моему, я не очень сильно изменилась. Безусловно, истощена и похудела; от истощения сильно задерживаются менструации. Безусловно, подурнела, постарела и осунулась. К счастью, еще бодра, хожу быстро, не опухла, т. к. стараюсь поменьше пить.
На улицу я показываюсь в самом отчаянном виде: пальто на мне потертое, с оторванными карманами, с торчащей белой ватой; на голове — два платка, на ногах валенки, две пары чулок и 3 пары носок; на руках — двое варюшек и перчатки. Фигура не изящная в высшей мере, но в темноте никто меня не видит, да и не до этого сейчас. Я уже забыла, как я выгляжу причесанной, на высоких каблуках, в костюме или в шелковом платье».
Это самоописание парадоксально: с одной стороны, пишущая безжалостно констатирует ухудшение состояния, свой «отчаянный вид», с другой — именно сам процесс наблюдения за собой дает ей ощущение, что контроль ею всё же еще не утрачен. В отсутствии друга/художника для многих блокадников дневник оказывался зеркалом, тем «другим», в котором они осмеливались отразиться, чтобы запечатлеть и изучить свое состояние.
Дневник как метод самовоспитания и самонаблюдения
В дополнение к судорожному наблюдению за жизнью тела мы постоянно находим в дневниках попытки отслеживать психологическое состояние автора, созерцать жизнь блокадного духа (всё чаще и чаще можно встретить новое, прежде немыслимое словосочетание «моральная дистрофия»). Одна из главных функций блокадного дневника — терапевтическая, процесс записи помогает справляться со страхом, тревогой, потерями: в первую очередь постепенной потерей себя, разъеданием, деформацией «я» автора под натиском дистрофии и других блокадных бедствий, особенно страха бомбежек и гибели близких. Дневник становится методом самоутешения и поддержки, тем «другим», которому доверяются самые непарадные чувства: «Ей сказал один боец: „Не бойтесь! Научитесь презирать смерть!“ О! Это великое искусство — бесстрашие, и оно не сразу дается, его надо воспитывать с детства так же, как честность, доброту, благородство. Природные задатки кое-что (даже многое) значат, но воспитание должно вырастить смелость. Этого воспитания у меня не было. ‹…›
Вот взрывы всё ближе и ближе, вот кажется, бросят на наш дом, и тогда смерть. Сознание полной обреченности, невозможности что-либо сделать для своего спасения — ужасно. Психологически — это ужаснее, мне кажется, чем сидеть в танке… где хоть что-то зависит от тебя… А здесь — ничего. Бросали и зажигательные, и фугасные бомбы. ‹…›
Без какого-то забвения в книгах, в уроках можно сойти с ума. Всё кажется каким-то ненастоящим… Занимаемся, а в голове — что-то будет с тобой через минуту, через час, завтра… Увижу-ли свой дом? Останусь-ли жив, цел? По-видимому, если таким темпом будет идти бомбежка и обстрел, через Сталинский „годик“ почти все будут покойники. ‹…›
И не на кого сердиться. Волнуется и плачет при всех она еще оттого, что сама, действительно, голодает… Криком заставляет меня есть, обижая себя. ‹…›
…Я Але говорю: зачем, если хотим кончить с собой, выбирать невозможные способы. Можно либо выброситься из окна или с балкона вдвоем, либо повеситься…»
В дневнике Бардовского мы читаем предельно искрений отчет о блокадном страдании, блокадной коррозии и одновременно блокадном преодолении: ведь несмотря на всю усталость, изнеможение и раздражение, он до конца думает о своей «другой»; блокадным изменениям с Алей посвящена значительная часть дневника. Вообще, семейные отношения занимают значительную часть дневникового наблюдения: авторы горестно пытаются понять и запечатлеть, как разрушается хрупкая ткань отношений под давлением страдания, как может нежность и сочувствие соседствовать с раздражением и равнодушием.
Другая стратегия, отличная от предельной открытости, от желания детально запечатлеть свои сокровенные желания, — самоконструирование, придумывание и воссоздание себя назло предложенным несчастным и тяжким обстоятельствам. Такой подход к ведению дневника — с изменениями личности — мы находим у Берты Злотниковой:
«Сколько я пережила вчера пока дошла до завода! 30° мороз, вьюга, бессилие. Сколько пережила я сегодня, пока добралась домой! Я радостью и удовлетворением хочу пережить все, что суждено скорее во имя прекрасного будущего, в которое я верю, как в дневной свет. Кажется, что строчка ползет на строчку. Мама мне сегодня сказала, что меня не узнаёт, что я стала нервной до сумасшествия. Да, она права. Без искусства я зверею. Пять месяцев жить без театра! Я скоро стану зверем, мне становятся понятны тупость, грубость людей на заводе. Безумно люблю театр, обожаю. Скорее бы дожить до веяния театра. Я не могу жить без театра, ибо я стану зверем. ‹…›
Жизнь ужасна. В городе царит голод. Ежедневно артиллерийские обстрелы. Но всё это не сравнить с голодом. Смертность в городе ужасна. Боже, неужели, еще долго так будет?! В комнате тьма, ничего не вижу. Постоянно сосет под ложечкой. Сегодня утром мне казалось, что я съем простыню. Боже, дай пережить все муки! Хочется жить и творить, творить без конца. Главное в жизни человека — это еда. Боже, дай пережить! ‹…› Живу, как скотина. Чувствую, что безделье, голод и холод сведут меня с ума. Только бы пережить. Боже, дай этому конец. Ужасно хочу в театр. Не верю, что когда-нибудь попаду в оперу».
В записях Злотниковой мы видим, как автор-героиня мечется между своей постылой реальностью и мечтой о себе другой, внеблокадной, между «я скоро стану зверем» и «скорее бы дожить до веяния театра». Почти наивная, упрямая мечта о другой действительности, о другой самореализации составляет острый контраст со вполне трезвым, угрюмым наблюдением за блокадной действительностью, о которую разбивается эта мечта: именно эта дистанция, это различие составляют драматургию этого дневника.
Одним из тяжких испытаний, которые принесла блокада, наравне с физическими страданиями, были страдания психологические и моральные, упадок духа и одиночество. В этой ситуации дневник становился таким «другим», которому автор делегировал задачу поддержки себя, поручал помогать не сдаваться. Вот, например, запись Валерии Игошевой:
«Я, Лера Игошева, в эти суровые дни, перед своим дневником торжественно обещаю, что буду энергична, выдержанна, настойчива при достижении своих целей; буду с пользой и экономно проводить время: буду вежлива, опрятна и вообще культурна; буду по возможности продолжать свое образование и буду и дальше вести этот дневник».
Очевидно, здесь дневник выступает как метод и инструмент самовоспитания, самонастройки, само исполнение обещания вести дневник становится залогом того, что автор не желает поддаваться блокадному распаду, однако надо помнить, что иногда дневник просто оказывался единственным собеседником, единственной поддержкой, только ему можно было поведать о своих горестях и переживаниях:
«Милый мой бесценный друг, мой дневник. Только ты у меня и есть, мой единственный советчик. Тебе я поведываю все мои горести, заботы, печали. А от тебя прошу лишь одного: сохрани мою печальную историю на своих страницах, а потом, когда это будет нужно, расскажи обо всем моим родственникам, чтобы они все узнали, конечно, если они этого пожелают».
Что еще почитать:
- Как в блокадном Ленинграде с помощью питания боролись с детской дистрофией? Отрывок из книги «Объект 708. Подвиг ленинградских педиатров»
- Суды над ведьмами в Российской империи и миллениалы в Арктике. Что читать у Издательства Европейского университета?