В издательстве «Альпина нон-фикшн» выходит сборник военного корреспондента Аркадия Бабченко «Война». В книге, которую сам автор обозначает не как литературу, а как собственную реабилитацию, один из основоположников современной военной прозы рассказывает о буднях Чеченской войны, опираясь на свой опыт и биографию.
«Бумага» публикует фрагменты из сборника, в которых Аркадий Бабченко рассказывает, зачем вообще писалась эта книга, как за желание служить его направили в Кащенко, и описывает стыд, который испытывают его герои при виде матери, везущий гроб своего сына домой.
Введение
Родился 18 марта 1977 года в Москве. Ходил в детский сад. Подрос. Ходил в школу. Подрос. Слушал неформальную музыку, носил длинные волосы и телогрейку, пил пиво, покуривал втихую от родителей и прогуливал уроки. Дрался с депешистами. Точнее, они меня били, потому что я был хилым, а главное, совершенно не переносил насилия.
После школы решил взяться за ум и стать адвокатом, но на первом же курсе понял, что юриспруденция — не мое призвание и вообще тоска смертная, и… продолжил учиться.
Когда пришла повестка из военкомата, пошел в военкомат и сказал, что хочу служить. Отсрочка была, но мне не захотелось. Была возможность и «откосить» — на медкомиссии миловидная женщина-психиатр, узнав, что я со второго курса юрфака добровольно иду в армию, спросила «Ты что, дурак?» и отправила меня на обследование в психушку — выяснить, не дурак ли я.
Это были незабываемые три недели… Наркоманы, бандюги, бомжи, алкоголики и просто чокнутые. Мир через зарешеченное окно, обколотые аминазином тела в ломке, белая горячка и психопатия. «Дачки» на ниточках через решетку, «баяны» с героином, «релашка» и галаперидол.
Через три недели меня вызвал главврач и предложил на выбор: а) за весьма умеренную сумму в четыре миллиона навсегда демобилизовать меня из ВС по статье 5Б «Наркомания» с лишением родительских, водительских, учительских и прочих прав; б) за меньшую сумму остаться проходить обследование еще лет так на пять и в) отправиться крутить портянки.
Поэтому из психушки я вышел абсолютно здоровым человеком и направил свои стопы на московский сборный призывной пункт.
Была осень. Падали листья, и шел дождь. Глаза после проводов резало. Высокий забор наводил уныние.
Это были незабываемые три недели… Наркоманы, бандюги, бомжи, алкоголики и просто чокнутые
Наша непобедимая, в лице здоровенного пьяного старшины-десантника, встретила меня многообещающими словами:
— Ну что, обмороки, вот вы и в армии… Кто в рыло хочет? Начало мне сразу не понравилось.
…Первые полгода прослужил в учебке в городке Елань, что под Свердловском. Там я узнал слова куда как более загогулистые, чем те, что говорил нам десантник. Чувство такта, а также цензура не позволяют мне привести здесь эти шедевры русского языка, но, поверьте, они стоили этих подъемов за со-рок пять секунд, ночных марш-бросков, ежедневного шестичасового вдалбливания табуреткой в голову точек-тире, упоров лежа, «сушения крокодилов», ночного «кача», «смотрения телевизора», стрельб из автомата на заснеженном поле при минус тридцати пяти, отбоя через «вертолет» и бани в промерзшем насквозь помещении.
Первые две недели я думал, что умру.
Впоследствии я понял, что по армейским меркам это был рай.
Через пять месяцев был назначен начальником возимой симплексной приемопередающей УКВ-радиостанции и отбыл в Чечню в составе эшелона из полутора тысяч штыков.
Но до Чечни из нас доехали только тысяча четыреста девяносто пять человек. Остальные пятеро, в том числе и я, на два месяца задержались в Моздоке, в 429-м, орденов Богдана Хмельницкого и Кутузова мотострелковом полку имени Кубанского казачества. Кубанские казаки сидели на одеялах за казармами, поднимали чарки и говорили «Любо…».
В этом полку многообещающие слова десантника оправдались в полном объеме. «Кто летит быстрее мухи? Это духи, духи, духи…» Ну да, били. А куда деваться? Армия!
В июне 1996-го уехал в отпуск по семейным обстоятельствам. Вернулся.
Кубанские казаки сидели на одеялах за казармами, поднимали чарки и говорили «Любо…»
В августе 1996-го уехал во второй раз, заболел сразу всеми возможными болезнями, начиная от воспаления легких и заканчивая дизентерией (в Чечне хоть бы раз чихнул), вследствие чего попал в инфекционную больницу.
Это были незабываемые пять дней. Желтушники, дизентерийщики и прочие тифозники. Манная кашка с селедкой на обед и на ужин, промывания, анализы и капельницы.
Через пять дней сбежал по чужому пропуску и две недели гулял на свободе. Слушал неформальную музыку, брил лысину, курил с отцом, пил пиво и бил депешистов. Отпуск, естественно, просрочил.
В комендатуре, куда я пришел отмечать окончание своей вольницы, сказал, что желаю убыть обратно в Чечню к своему старшине. На меня посмотрели, сказали «Ты что, дурак?», сняли шнурки, ремень, смертник и посадили в камеру. После чего отвезли на губу.
Это были незабываемые десять дней.
— Бабченко!
— Аркадий Аркадьевич! Старший сержант! Срок — десять суток!
Подъем в пять утра, утренний туалет — две минуты, завтрак — десять минут, прогулка — полчаса, обед — пятнадцать минут, ужин — семь минут, вечерний туалет — пять минут. «Длинный, бегом, падла, у меня вас тридцать камер…» Спать нельзя. Курить нельзя. Лежать нельзя. В туалет нельзя. Только сидеть и думать о своем проступке.
Со мной в камере оказались еще два таких же «лыжника», как и я, один грабитель, один насильник и один вор.
Обо всем переговорили в первый же день. На второй день обо всем переговорили еще раз. На третий день друг друга тихо душили.
Спать нельзя. Курить нельзя. Лежать нельзя. В туалет нельзя. Только сидеть и думать о своем проступке
Десять дней, оказывается, могут тянуться невыносимо долго. Так долго, что эти полторы недели стали отдельной частью моей жизни, гораздо более весомой, чем десять лет школы и пять института вместе взятые.
После губы меня перевели в так называемый дизелятник и завели уголовное дело по статье «Дезертирство». Три месяца ждал, посадят или амнистируют. Все это время развозил цинковые гробы с погибшими. Назывался этот наряд «спецгруз». Погибших пацанов в Москву прибывало много. По два-три человека в день.
Пока ждал результатов следствия, появилась возможность откосить. Старший писарь, заводя на меня анкету, спросил, не снятся ли мне по ночам кошмары. Я ответил, что нет, сон мой ровен и спокоен и я по-прежнему готов служить Родине в любой ее точке. Писарь спросил, не дурак ли я, и посоветовал сходить на медкомиссию. Тут я вспомнил, что у меня и впрямь случаются жуткие головные боли, сопровождаемые невыносимыми кошмарами, и записался на прием.
Врач выслушал меня очень внимательно, почему-то заявил, что из-за симулянтов армия когда-нибудь развалится окончательно, и отправил на обследование в Кащенко.
Этот месяц был не… Ну, вы в курсе. Помощь поварам на кухне, дополнительная жрачка, увольнительные в город, ворованный спирт, успокаивающая прополка газонов на свежем воздухе и ласковые медсестры.
Бабушка моя тем временем перекинула через плечо дорожную сумку, набитую шоколадом, и пошла торговать по электричкам. И наторговала на два миллиона рублей.
Деньги эти она положила в коробку конфет, коробку запаяла обратно целлофаном «абы никто ничего ни-ни» и пошла на поклон к заведующему отделением, чтобы «за внучика попросить». Врач то ли не любил сладкого, то ли не продавался за непочатую коробку конфет (кто ж сообразит, что в ней два миллиона!), но взятка весь месяц так и пролежала нераспечатанной.
Врач выслушал меня очень внимательно, почему-то заявил, что из-за симулянтов армия когда-нибудь развалится окончательно, и отправил на обследование в Кащенко
В общем, из армии меня не дембельнули.
Уголовное дело к тому времени закрыли, висящие на мне две ворованные «мухи», сумку с патронами и гранаты, обменянные Тимохой на героин в Моздоке, списали на боевые, в психушке, как я уже сказал, не оставили, дембельнуть тоже не дембельнули, коробку конфет у офигевшего завотделением забрали обратно…
Ничего не оставалось, как отправляться дослуживать в город Тверь, в 166-ю мотострелковую бригаду, зенитный дивизион, батарею радиолокационной разведки и управления. Сокращенно БРлРУ, или «бэ-эрэл-эру». Как впоследствии говорил мой комбат майор Гаврющенко: «Бабченко! В пиндендельник прихожу и удивляюсь — в бээрэлэрэлэрулуруулуру все в порядке!»
Сопровождающего офицера в дорогу мне не дали, сказав: «И так сойдет… А хотя бы, если и сбежишь, все одно к нам вернешься, куда ж тебе деваться-то, родимый. Езжай с миром».
И я поехал. И вправду не сбежал. Однако, когда пришел в Тверскую комендатуру и спросил, как мне найти мою часть, потому что — вот он я! и хочу служить, на меня посмотрели довольно косо. Но ничего не сказали. Только спросили про сопровождающего. По-моему, я был первый, кто добрался до части своим ходом и не сбежал.
Собственно, в этой комендатуре, а точнее, в такой ее составной части, как гауптвахта, и прошла моя оставшаяся служба в качестве помощника начальника караула и арестованного попеременно.
Поскольку я был единственный сержант в БРлРУ, да и во всем дивизионе, а в караул мы ходили через день, то мне ничего не оставалось делать, как через день на ремень в должности помначкара (помощника начальника караула по-граждански).
Сорок одни сутки славное караульное помещение давало мне кров и еду в своих стенах. Я же в ответ следил в нем за чистотой и порядком, знанием караульными своих обязанностей, а также за сохранностью оружия и его выдачей-приемом.
Когда пришел в Тверскую комендатуру и спросил, как мне найти мою часть, потому что — вот он я! и хочу служить, на меня посмотрели довольно косо.
С оружием все было в ажуре, караульные устав знали так, что от зубов отскакивало, а вот с чистотой были проблемы. Засранцы-караульные никак не хотели взяться за дело и отмыть каптерку сверху донизу. Так, после восьми часов на посту с щетками поползают на коленях часа три от силы; всего лишь тремя водами мыло смоют; раз пять, не больше, насухо вытрут; пару часиков остатки стеклышками добела поскоблят; «машкой» из колодезного люка, завернутого на шинель, блеск сверху наведут и давай дрыхнуть все оставшиеся от суток двадцать минут напролет. Работнички.
А вот так, чтобы с душой — нет, не было в них этого.
Поэтому начгуб капитан Железняков (страшный человек, между прочим, гроза всех караульных) каждый раз либо за шкафом, либо под оторванной им паркетиной, либо, на худой конец, на внутренней стороне поднятого плинтуса обязательно находил хлопья пыли.
После этого я получал выговор, сутки ареста за халатное исполнение обязанностей, сдавал лейтенанту-начкару автомат, ремень и шнурки, смотрел, как все это вместе с повеселевшим караулом грузится в «Урал» и отправляется в часть на мягкую койку и к гречневой каше, и шел в камеру.
Каждые из этих суток были… ах, черт, я уже об этом писал.
Впрочем, посадить меня больше, чем на сутки, начгуб не мог. Поскольку я был единственным сержантом в БРлРУ, да и во всем дивизионе, а в караул мы ходили через день, то ровно через сутки приезжал мой лейтеха с погрустневшим караулом, меня выводили из камеры, вручали автомат, шнурки и ремень, я становился в строй и шел в караулку следить за чистотой, порядком и сдачей оружия.
Это курсирование через плац комендатуры продолжалось восемь месяцев, после чего министр обороны подписал указ о моем увольнении в запас, я побрил голову налысо, швырнул в потолок пайку масла и свалил домой на дембельском поезде.
С оружием все было в ажуре, караульные устав знали так, что от зубов отскакивало, а вот с чистотой были проблемы
Как я провел последующий месяц, описывать не буду. Не помню. Ну да, пил. А куда деваться — дембель!
Восстановился в институте. Доучился. Сдал экзамен. Получил диплом бакалавра юриспруденции по гражданскому праву. Как сказал мой хороший знакомый Денис Бутов, закончивший институт примерно таким же макаром (ушел со второго курса юрфака, а восстановился на третьем бухучета): «Бухгалтер, етитна кошка! Не завидую той фирме, что возьмет меня на работу».
Так вот и я: юрист, етитна кошка!
Получил диплом, пришел домой, сел в кресло, включил телевизор и узнал, что началась вторая чеченская…
Когда дембельнулся второй раз, написал статью о том, что видел. Отнес ее в несколько газет. После чего из одной мне позвонили и предложили поработать военным корреспондентом.
Чем до сих пор и занимаюсь.
Эта книга — не автобиография, хотя процентов восемьдесят или девяносто написанного происходило именно со мной и именно так. Но все же это художественное произведение. Где-то я писал от первого лица, где-то от третьего, где-то называл героя своим именем, где-то — придуманным специально для него. Почему? Не знаю. Так писалось. Я не придавал этому значения.
Просто эта книга не задумывалась именно как книга. Это не литература. Не творчество.
Это — реабилитация.
Как говорит ветеран Афганистана Паша Андреев — не надо таскать свое прошлое за собой в рюкзаке.
Просто эта книга не задумывалась именно как книга. Это не литература. Не творчество
А лучший способ избавиться от своей войны — рассказать о ней.
Это попытка избавиться от своей войны. Читайте.
Спецгруз
Согласно военным сводкам, еженедельно в Чечне погибает около пятнадцати солдат. Сначала в них попадает пуля или осколок. Они падают и умирают. Через сутки, двое или трое их окоченевшие тела удается вытащить, привязывая за ногу солдатский ремень и ползком выволакивая под снайперским огнем. Погибших заворачивают в специальные серебристые пакеты, грузят на вертушки и увозят в Ростов. В Ростове их опознают, заваривают в цинковые гробы и отправляют в Москву.
В Москве, на вокзале или в аэропорту, гробы встречают солдаты, перетаскивают в грузовик и везут на другой вокзал или в аэропорт. Там их грузят в товарный вагон, и парни едут домой.
А солдаты садятся в грузовик и возвращаются обратно в полк — первый комендантский полк, что в Лефортово. Тот самый полк, который почетным караулом встречает в аэропортах президентов разных стран. Показательная часть.
Но есть в этом показательном полку одна казарма, от КПП наискось направо. Это пункт сбора военнослужащих, или, как его называют здесь, «дизелятник», потому что там ждут своей участи «дизеля» — дезертиры, дисбатовцы. Солдаты, по какой-то причине оставившие свои части — кто после ранения отбился, кто не вернулся из отпуска, а кто просто сбежал, не выдержав дедовщины. Почти все из Чечни.
Здесь, на «дизелятнике», они обитают временно, ждут — осудят их или закроют дело и отправят дослуживать в нормальную часть. Они-то и ездят «в спецгруз». Развозить цинковые гробы. Какой-то умный начальник с садистскими наклонностями решил, что «в спецгруз» должны ездить обязательно «дизеля». Наверное, для того, чтобы они смотрели на своих мертвых товарищей и думали, как плохо поступили, сбежав из Чечни и оставшись в живых.
Цинк был очень тяжелый. Обитый шершавыми еловыми досками, он был больше двух метров в длину и по метру в ширину и высоту. Прибитая в головах табличка была заметена снегом.
Здесь, на «дизелятнике», они обитают временно, ждут — осудят их или закроют дело и отправят дослуживать в нормальную часть. Они-то и ездят «в спецгруз». Развозить цинковые гробы
Протерев ее рукавицей, Такса прочитал:
— Полковник. Из Чечни. Тяжеленный, блин. Отъелись там на казенных харчах. Ну, взяли…
Глубоко вдохнув, солдаты схватились за прибитые по всей длине ящика ручки и напряглись, заталкивая цинк в машину. Обутые в кирзовые сапоги ноги скользили по утрамбованному снежному насту, и они дергали и толкали гроб, по сантиметру запихивая его в кузов. Наконец, поднатужившись, одним мощным толчком закинули ящик в машину, чуть не отдавив при этом ноги помогавшему им грузчику.
— Ну все, поехали…
Старший наряда, чернявый майор со злыми глазами и кустистыми бровями, стоял рядом с машиной, притаптывая ногами. Морозное утро пробирало насквозь, и он был раздражен, что солдаты так долго возились с гробом. Однако помочь им майору даже не приходило в голову — на его надменном лице хорошо читалось, что работать бок о бок с подчиненными он считает ниже своего офицерского достоинства.
— Куда его теперь, товарищ майор?
— В Домодедово. Ну все, поехали, поехали! — и майор запрыгнул в теплую кабину.
Было невероятно холодно. Грузовик несся по МКАДу, и его дырявый тент продувало насквозь. Резкий зимний воздух с колючей ледяной крупой забивался под воротник, под шапку, инеем намерзал на ресницах, коробил ноздри.
Съежившись на лавочке, Артем ни о чем не думал. Он чертовски замерз, и его охватила полная апатия. С утра им пришлось два часа тащиться в пробках на таможенный терминал Внукова за телом полковника, потом канителиться с погрузкой там, а теперь надо было отвезти его в Домодедово. «Еще часа четыре, не меньше, — прикинул Артем. — Пока туда приедем, пока майор там договорится, пока разгрузимся, пока вернемся… Да, часа четыре… Так можно и без пальцев остаться». Две пары шерстяных носков и намотанные на ноги газеты не спасали — вечно мокрые кирзачи задубели, не держали тепла, и Артем давно уже перестал чувствовать ступни.
Съежившись на лавочке, Артем ни о чем не думал. Он чертовски замерз, и его охватила полная апатия
Он попробовал подсунуть ноги под гроб, стоящий посередине кузова, чтоб не так дуло. Сидевший на противоположной лавочке Такса посмотрел на него:
— Что, холодно?
— Да чума, блин, сейчас дуба нарежу.
Такса пересел на гроб, одной ногой уперся в задний борт, достал сигарету, протянул Артему.
— На, закури, теплее будет.
Закурили. Постучав ногой в стенку гроба, Такса сказал:
— Охренеть, до чего этот кабан полковник тяжелый. И здоровый такой, блин. Вон гробину какую ему отгрохали. — Такса затянулся, задумчиво выпустил дым. — А может, и нет там полковника… Так, земли для веса насыпали, и все — нате, мол, родственнички, хороните. Все равно цинк не вскроешь. Вчера вот везли мы одного паренька с Тамбова, так гроб легкий-легкий, мы с Китом вдвоем подняли. Ребята с его роты, которые паренька домой сопровождали, говорили, там одна нога только. Но зато его нога, они это точно знают.
Артем посмотрел на Таксу. Такую кличку ему дали за живой характер, острый «собачий» нос и привычку совать его во все происходящее, как такса — в нору. Простое, топорное деревенское лицо тем не менее было не без хитрецы. Вообще, всем своим видом он напоминал прижимистого крестьянского старичка-моховичка. И хотя Таксе, как и всем им, было всего лишь девятнадцать, глубоко обозначившиеся у него на лбу залысины и беспросветная усталость в глазах говорили, что ему на своем коротком веку уже пришлось хлебнуть лиха. Как и Артему, Таксе «повезло» попасть в последний призыв, направленный в Чечню, и свой кусок войны он захватить успел.
Вчера вот везли мы одного паренька с Тамбова, так гроб легкий-легкий, мы с Китом вдвоем подняли. Ребята с его роты, которые паренька домой сопровождали, говорили, там одна нога только
Их отношения были близки к дружбе. Но сейчас, глядя в наглые глаза Таксы, Артем почувствовал к нему резкую неприязнь, почти отвращение. Покуривая, тот удобно расположился на крышке гроба, болтая в воздухе ногой. Артем посмотрел на табличку: да, так и есть, гроб они закинули вперед ногами, хотя никогда не придавали значения таким мелочам — вперед ногами или назад, какая разница, полковнику от этого ни тепло, ни холодно. Но сейчас гроб лежал вперед ногами, и Артем подумал, что Такса своей задницей, обтянутой потертыми штанами от афганки, уселся прямо на лицо полковнику, если, конечно, у того осталось лицо, и это было неприятно.
— Слезь с гроба.
— Что? — не расслышав, Такса с беспечным видом наклонился к Артему.
— Слезь с гроба, сука! — заорал Артем. Неприязнь в нем мгновенно сменилась бешенством, и он подумал, что, если Такса начнет сейчас свои обычные придурковатые штучки, выкинет его из машины.
Такса, видимо, тоже это почувствовал:
— Придурок, блин.
Ничуть не обидевшись, он пересел на лавочку.
Артем смотрел на Таксу, Такса безразлично — на дорогу. Внезапно появившееся бешенство так же внезапно прошло, и Артем не понимал, чего это он вдруг так взъелся.
Солдаты всегда сидели на гробах, если, конечно, не было сопровождающих, и никогда никого это не смущало. Цинки были куда удобнее низких промерзлых лавочек, а к присутствию рядом смерти они давно уже привыкли. Делать каждый раз скорбные лица, по пять раз на дню развозя по аэропортам и вокзалам гробы, просто глупо. В таком отношении не было неуважения к смерти, просто эти люди умерли, и им уже глубоко наплевать, где сидят везущие их домой парни.
Солдаты всегда сидели на гробах, если, конечно, не было сопровождающих, и никогда никого это не смущало
Они могли бы умереть сами — у каждого из них было предостаточно шансов вот так же трястись в стылом грузовике, замороженной болванкой подпрыгивая в своем металлическом гробу, но им повезло, и теперь они развозили тех, кому повезло меньше.
«Мы все — циники, — глядя на парней, думал Артем, — нам всего по девятнадцать лет, а мы уже мертвые. Как нам жить дальше? Как нам после этих гробов спать с женщинами, пить пиво, радоваться жизни? Мы хуже дряхлых столетних стариков. Те хотя бы боятся смерти, а мы уже ничего не боимся, ничего не хотим. Мы стары, ибо что такое старость, как не жизнь воспоминаниями, жизнь прошлым? А у нас осталось только прошлое. Война была самым главным делом нашей жизни, и мы его выполнили. Все самое лучшее, самое светлое в моей жизни — это была война. Ничего лучшего уже не будет. И все самое черное, самое паскудное в моей жизни — это тоже была война. Ничего хуже тоже не будет. Жизнь прожита».
…Темнело. Ночная Москва зажгла свои фонари, и в тусклом свете лампочек тяжелые падающие хлопьями снежинки казались обманчиво теплыми.
Артем задубел окончательно. Шесть часов они тряслись в насквозь промерзшем, продуваемом изо всех щелей кузове, и Артем уже изнывал от мороза.
Полковника сдали в Домодедово, место в кузове освободилось, и теперь они постоянно колотили ногами по днищу, толкались, пытаясь согреться, и непрестанно растирали носы и щеки, все время покрывающиеся белыми пятнами обморожений. Когда грузовик останавливался на светофорах, прохожие недоуменно оборачивались на доносящиеся из кузова стоны и мат.
Сняв сапог, Артем бешено растирал белую ледяную ногу. Носок он засунул под мышку, чтобы тот набирал тепло, а сам все тер и тер остекленевшие пальцы, восстанавливая кровообращение.
Когда грузовик останавливался на светофорах, прохожие недоуменно оборачивались на доносящиеся из кузова стоны и мат
Сидевшая за рулем красного «Ниссана» роскошная пышная блондинка в норковой шубе недоуменно уставилась на него и брезгливо сморщила губы. Они стояли на светофоре напротив «Балчуга», и Артем почувствовал, что его голая нога в центре Москвы выглядит нелепо. И еще он почувствовал себя ущербным. Старый засаленный бушлат, кирзачи, четыре месяца между жизнью и смертью, недоваренная собачатина, трупы, вши, безнадега, страх… И — «Балчуг», дорогие авто, казино, дискотеки, пиво, девочки, веселье, беззаботность…
— Дура! Чего пялишься, марамойка! Тебя бы с твоими кудряшками в этот кузов, сучка накрашенная! — Артем со злостью посмотрел прямо в глаза блондинке и вдруг, совершенно неожиданно для себя, плюнул на красный лакированный капот.
Грузовик миновал КПП, свернул на плац и остановился возле казармы. Артем услышал, как хлопнула дверь кабины, и через секунду над задним бортом появилась голова майора:
— Ждите меня здесь. Я зайду в штаб, доложу. Потом отведу вас на ужин.
Они зашевелились, начали подниматься, отрывая примерзшие к скамейкам штанины, и стали выпрыгивать из кузова.
Артем подошел к борту последним. Он боялся, что его окоченевшие ноги от удара об асфальт разобьются на тысячу маленьких осколков, как граненый стакан, и пропускал всех вперед, оттягивая момент прыжка.
Наконец перелез через борт, постоял секунду, глядя на твердый ледяной асфальт плаца, и, набрав в легкие побольше воздуха, прыгнул.
Резкая сильная боль ударила в ступни и пронзила все тело до самого мозжечка, раскаленным гвоздем вошла в темя. Артем охнул.
Артем подошел к борту последним. Он боялся, что его окоченевшие ноги от удара об асфальт разобьются на тысячу маленьких осколков, как граненый стакан
Такса, притаптывая, подошел к нему, протянул сигарету.
— На черта мне его ждать. Ферзь, блин. Как будто я без него не поужинаю. Будет там теперь трепаться полчаса, а мы тут мерзни.
Он затянулся, посмотрел на штаб:
— О, идет! Вспомни дурака…
Торопливыми шагами майор направлялся к ним. Не доходя, крикнул:
— Где машина?
У Артема противно заныло под ложечкой. Он посмотрел на Таксу, Такса — на него:
— Ну, блин, вот и поужинали.
Такса с ненавистью уставился на майора, сплюнул и заорал в ответ:
— В парк ушла, товарищ майор, а что?
Майор подошел, сказал запыхавшись:
— Давай кто-нибудь за ней, еще один наряд. На Курский, оттуда — на Казанский. Мать с сыном. Быстрей, быстрей, они уже несколько раз звонили, спрашивали, где машина. Будет мне теперь от командира полка…
Такса молча протянул сигарету. Закурили. Артем, устраиваясь поудобнее, по привычке поставил ногу на обрешетку цинка, затянулся. Потом, вспомнив, быстро убрал ногу, скосив глаза в глубину кузова, туда, где в темноте, вжавшись в угол, сидела маленькая женщина в сером осеннем пальто, везущая гроб с телом своего сына домой. Она сидела тихо, зажатая со всех сторон солдатами, и отрешенно смотрела в одну точку ничего не выражающими глазами.
Артем, устраиваясь поудобнее, по привычке поставил ногу на обрешетку цинка, затянулся
Она им мешала, эта женщина. Она подошла в тот момент, когда они, спрыгнув с грузовика, привычно, с матюгами, взялись за ручки цинка. Она подошла тихо, посмотрела на гроб, потом нагнулась и оторвала прилипшую к днищу ящика обертку от мороженого. Она сделала это так, словно ухаживала за сыном, как будто ему гораздо приятнее лежать в чистом гробу. И стала рядом, глядя, как они загружают его в машину.
Солдаты сразу прикусили языки и потом работали молча, не глядя в ее сторону, стараясь обращаться с гробом как можно аккуратнее, как будто он из дорогого богемского стекла.
Ее присутствие разрушало их защиту, которую они возвели вокруг себя матом, плевками и кощунственными шутками. Они чувствовали свою вину перед ней. Вину любого живого перед матерью мертвого. И хотя каждый из них на своей шкуре испытал все то, что испытал ее сын, и хотя у каждого из них было ровно столько же шансов погибнуть, и не их вина, что они остались живы, тем не менее…
Тем не менее они, живые, везли сейчас ее мертвого сына домой, и никто из них так и не смог взглянуть в пустые глаза матери.
— Строиться! — голос майора раздался сразу, как только грузовик остановился на складах Казанской сортировочной.
«Какой строиться, чего этот полудурок еще придумал, разгрузиться бы быстрее да домой, градусов двадцать, наверное, а мы с самого утра еще ничего не жрали», — думал Артем, выпрыгивая из кузова и махая руками, чтобы хоть чуть согреться.
Майор подошел, скрипя по снегу офицерскими ботинками, и повторил еще раз:
— Строиться! Вот здесь, в одну шеренгу.
Солдаты неохотно построились, со злобой глядя на майора и не понимая, что он еще придумал.
Ее присутствие разрушало их защиту, которую они возвели вокруг себя матом, плевками и кощунственными шутками. Они чувствовали свою вину перед ней. Вину любого живого перед матерью мертвого
Майор прохаживался перед ними, заложив руки за спину. От него пахло теплой кабиной. Наконец он заговорил:
— Вы совершили воинское преступление. Вы оставили Родину в трудный час, бросили оружие, струсили. Вот перед вами сидит мать солдата, выполнившего свой долг до конца. Вам должно быть стыдно перед ней…
До Артема не сразу дошел смысл его слов. А когда он понял, его бросило в жар. Ладони стали влажными, в голове зашумело. «Сука, гнида тыловая, пригрел задницу в комендантском полку, а нас тут паскудишь! Сейчас я тебе все выскажу, объясню, кому должно быть стыдно!» Ничего не соображая, он, сжав кулаки, шагнул вперед, и тут его взгляд встретился с взглядом матери.
Она сидела все в той же позе в глубине кузова, не шевелясь, и молча смотрела на них пустыми глазами. Она была вся в своем горе, и ее взгляд, не останавливаясь на них, проникал сквозь строй, туда, где был ее сын, еще живой.
Пыл Артема сразу угас. Он не мог ничего сказать в свою защиту, не мог ничем оправдаться под взглядом матери. Ему вдруг и вправду стало ужасно стыдно. Стыдно за майора, произносившего шаблонные фразы, за то, что он не чувствовал лживости своих слов и не понимал, как нелепо выглядит его показное выступление. Стыдно за армию, убившую ее сына и устраивающую сейчас эту показуху, за себя как частицу этой армии…
Артему захотелось подсесть к этой женщине и сказать ей, что это неправда — то, что им прилепили клеймо дезертира, что свой долг они исполнили, что им тоже было плохо, что они тоже умирали сто раз, что он приехал сюда хоронить отца, приехал прямо из окопов, вшивый, голодный, и собирался после похорон уехать обратно, но организм не выдержал, сломался, когда сразу навалились дизентерия и пневмония, и, пока он лежал в госпитале, его десятидневный отпуск оказался просроченным, а в комендатуре, куда он пришел отмечаться, с него, обескураженного, сняли ремень и шнурки и кинули в камеру, и завели дело, что такая история почти у каждого из них, что…
Ему вдруг и вправду стало ужасно стыдно
Артем крепко выругался про себя, достал сигарету, протянул Таксе.
Закурили.
…Постепенно боль в замерзших ногах прошла, разлилась жаром по телу, расслабляя мышцы. Полутемная казарма, наполненная теплом, убаюкивала, и Артем уже начал засыпать, когда лежащий на соседней койке Такса заворочался и окликнул его:
— Не спишь?
— Сплю.
— Слышь, старшина говорит, на завтра уже есть два выезда. Снова на Курский и еще куда-то. Завтра опять ехать… Жаль, поужинать сегодня так и не успели. Вот жизнь, блин, собачья.
— Ага. — Артем свернулся калачиком, подтянул одеяло к подбородку, кожей ощущая его тепло, свежесть простыни, негу сна. Думать о том, что завтра снова куда-то ехать, снова трястись весь день по морозу, загружать и разгружать гробы, не хотелось. Хотелось спать. «Завтра… Какая разница, что будет завтра, на сегодня-то уже все кончилось…» — мысли ворочались тяжело, лениво.
Артем вспомнил гроб, солдатскую мать, сидящую в глубине кузова, ее глаза, тонкое осеннее пальто. Потом он вспомнил майора.
— Сказал бы я тебе, сучий хвост, рожа козлиная, — произнес он вслух. — Cказал бы я тебе…