14 ноября 2016

Чтение на «Бумаге»: Иосиф Бродский — о «Набережной неисцелимых», «водичке» и отличиях Петербурга от Венеции

В издательстве Corpus скоро выйдет книга «Прогулки с Бродским и так далее». В 1993 году ее автор, режиссер Елена Якович, вместе с Алексеем Шишовым снимала в Венеции документальный фильм про поэта. Книга — это воспоминания о тех днях, а также полная версия текстов Бродского из фильма и сделанных тогда диктофонных записей, вероятно, последних неопубликованных текстов поэта.

Почему нобелевский лауреат называет воду водичкой, что различает его родной Петербург и Венецию и как Бродский придумал название «Набережная неисцелимых» — «Бумага» публикует отрывок из новой книги.

Мелкий дождь смешался с туманом. Ветер задувал микрофон. В сумке лежал апрельский номер журнала «Октябрь» за 1992 год с формуляром литгазетовской библиотеки — первая публикация на русском «Набережной неисцелимых». Бродский вел нас туда. Хотя набережную переименовали: венецианцы не хотят больше помнить о чуме, пожиравшей их город. И таблички с таким названием там нет. Но она как-то сохранилась в одном из прилегающих переулков. Fondamenta degli incurabili.

Мы стояли под этой табличкой, колокольный звон едва доносился с другого берега, с острова Джудекка, тонул в лагуне. «Я вот жил на том берегу, по-моему, в четырех местах, — говорил Бродский. — Замечательно здесь. То, что нужно для творчества… Там Реденторе — церковь Спасителя. Вечером они ужасно красиво освещены все. И это не просто вымысел мой кошачий. А вот святой Егорий побеждает непонятно кого. „Копье в горниле аллегорий“. Да, да. Это „Литовский дивертисмент“»…

Рейн (поэт Евгений Рейн, друг Бродского — прим. «Бумаги») заметил, что в «Литовском дивертисменте» очень любит одно его стихотворение — то, где про ушную раковину Бога. 

И. Бродский. Да, это из «Доминиканского собора»:

В ушную раковину Бога,
закрытую для шума дня,
шепни всего четыре слога:
— Прости меня.

Угу. Там было за что просить, я думаю, в те годы… Звук замечательный, эти колокола.

Несколько раз в этой жизни я нарывался на такие места, где названия были — просто имена романа. Я помню, в Таллине, в Вышгороде есть место, которое называется Башня Служанок. Ничего не надо писать, уже всё есть. Вот, например, этот мост хорошо называется: мост Скромности. Рonte Мodestia. И «Набережная неисцелимых», неизлечимых — вот там что везут по воде, не венок ли? — это про таких людей, с которыми ничего нельзя поделать уже. Мне понравилось, я не знаю почему.

Дело в том, что здесь эта церковь, делла Салюте, которая воздвигнута в благодарность, так сказать, за избавление от чумы. И здесь несколько госпиталей было, где больные либо приходили в себя, либо помирали. И когда с ними уже ничего нельзя было поделать, их выносили на эту набережную, они здесь доходили, и потом их отвозили на соответствующее кладбище.

Я помню, как впервые это увидел — я вышел после разговора с вдовой довольно знаменитого американского поэта Эзры Паунда, которая до известной степени сама неисцелимая, как и он был неисцелимый. Ну, это были такие… фашиствующие господа. И вдруг я увидел, что я стою на Набережной неисцелимых. Это хорошее название, кроме того, это относится к человеку, к людям, с которыми ничего нельзя поделать. И мы все такие. Безнадежные случаи.

И необязательно поэты — все люди. По крайней мере, люди с каким-то опытом прожитого, в определенном возрасте, я полагаю. Их уже переменить нельзя. Уже жизнь повернуть назад нельзя, и так далее, и так далее. Единственное, что можно, — соскользнуть в воду, если хотите. Если тебя дотащат.

И Венеция — город, до известной степени обреченный. Можно назвать даже «Набережная обреченных», если хотите. Хотя я совершенно не вкладывал в это никакого сверхъестественного смысла. Просто знаете, названия — они в некотором роде создают определенную атмосферу. И в общем, скорее важна атмосфера, нежели какой бы то ни было буквализм. Например, есть названия, особенно в русской литературе их полно, с такими дактилическими словами. Например, «Оптимистическая трагедия». Совершенно непонятно, что это такое, но, в общем, как бы звучит. Но на самом деле это оксюморон, противоречие, то есть безусловный бред. Ну, вот такие. «Поднятая целина» — что это всё значит? В общем, возникает какое-то ощущение. Это власть языка над сознанием. То есть он что-то предполагает и что-то тебе сообщает больше, чем ты в состоянии осознать. Ну, это, если угодно, формула изящной словесности.

Дело в том, что, когда я это увидел впервые, я подумал, что хотел бы что-нибудь написать с таким названием. Но что писать, когда писать — это мне не приходило в голову. Я понимал, что это должно быть какое-то прозаическое произведение. И более я ничего не соображал. И ни в какие планы мои сочинять что бы то ни было о Венеции не входило. Но в 1988-м или 89-м году, я не помню, когда это произошло, местный Консорциум — это такая организация, которая пытается защитить Венецию от наводнения — обратился ко мне с просьбой написать несколько страничек про Венецию для какого-то такого подарочного издания. Они хотели в качестве рождественского подарка раздать эту маленькую книжечку членам своего, что называется, «борда» — то есть людям, которые всё это поддерживают и дают какие-то деньги. Они не определили, ни в коей мере, ни размер этого произведения, ни содержание, но оно должно было быть как-то связано с Венецией. И у меня было два месяца. Я сел и начал это писать, более-менее не очень хоро- шо себе представляя, что я там буду излагать. И потом, в процессе мне стало становиться всё яснее, яснее и яснее… может быть, и нет. Я вспомнил про это название. Я подумал, что, по крайней мере, вот это название. В общем, это такой камертон.

Название, знаете, зачастую… ну, бытие оно не определяет, и сознание тоже, но, в общем, название — это полдела. Это почти победа, полбитвы.

Пока мы не попали сюда, мы думали, что Венеция и Питер в чем-то схожи между собой — «самой лучшей в мире лагуной», обилием воды, каналов, дворцов, набережных, каменных львов, наконец, и нам казалось, что Бродского потому из года в год так тянет в Венецию, что она напоминает ему родной город. Конечно, на месте мы быстро разобрались, какие они разные, эти его любимые города. Но всё-таки в глубине души очень хотелось, чтобы Бродский обрел в Венеции отражение Питера.

И. Бродский. Вы знаете, изначальное что-то, немедленная реакция — эта. Но я думаю, тут больше разницы для меня, чем сходства. Я вам сейчас скажу следующее. Не знаю, должен ли я это говорить, но я попробую каким-то образом сформулировать. Это я сам про себя заметил, что у меня есть несколько повышенный интерес к водичке. Интерес абсолютно абстрактный, потому что плаваю я плохо, и, в общем, такого употребления практического я особенно для себя не вижу. И боюсь. Ну, я несколько раз тонул, в этом всё дело, да. Но тем не менее интерес довольно сильный и совершенно никаким образом не связанный ни с Фрейдом, ни с чем угодно. Я думаю, это связано, видимо, с каким-то довольно интересным, то есть, может быть, интересным… может, то, что я сейчас скажу, — полный идиотизм. Но подсознательным — и опять-таки никакого фрейдизма здесь нет — ощущением, что каким-то образом я с водичкой связан в большей степени, чем с какой бы то ни было иной средой. Ну, начать с того, что водичка позволяет вам смотреть вперед, и очень далеко. Она набегает на берег и немедленно возвращается куда? — к горизонту, назад. То есть такой «эскалатор Нерея» — как когда-то я сочинил, употребил в стихах. Но за этим стоит нечто еще и более существенное. В принципе, можно пуститься в самые разные тяжкие. Например, в чем отличие Земли от всех остальных планет Солнечной системы? Что у нас как раз есть водичка. И поэтому есть жизнь. То есть я думаю, что во мне не столько турист в Венеции говорит, сколько моллюск сказывается. Не говоря уже обо всех этих христианских ассоциациях — рыба, Христос… Но что касается меня, в водичке меня прежде всего привлекает этот ее аспект бесконечности в чистом виде, который нигде в природе иначе не дан. Потому что та бесконечность, которая может быть в ландшафте, даже если это горы — всё-таки вычисляется, и ты знаешь, сколько километров и сколько метров и где это всё кончается. Эта вещь нигде не кончается.

Это примерно одна и та же стихия, но только что вот в родном городе, когда я там жил эти тридцать два года, у меня было ощущение, что и она ограничена каким-то образом. Военно-морским флотом, пограничной службой, я не знаю…

С другой стороны, вся эта местная архитектура — она совершенно не отечественная, другой принцип: принцип ограниченного пространства. В Ленинграде, в родном городе, там совершенно другой масштаб. Здесь все эти чудеса достигаются именно потому, что на малом пространстве, поэтому они пытаются использовать каждый сантиметр. Когда вы смотрите на эту архитектуру, если вы сравните с тем, что происходит в Риме — то же самое барокко, та же самая готика, — но расстояние между статуями на римском фасаде десять метров, двадцать метров. И то же самое в России. В Петербурге — это огромные масштабы, другой размах. Там тебе запустят фасад на сто колонн, и еще будет мало.

Здесь же всё очень похоже на ювелирные дела. Но я смотрю на это не как на филигрань или ювелирное искусство, я смотрю, что может сделать человек. Итальянцы — это вообще довольно странная нация в том смысле, что они колоссально одарены именно в визуальном смысле. То есть этот гений, который в Италии ушел в пятнадцатом-шестнадцатом веке в архитектуру, на сегодняшний день, естественно, ушел в дизайн.

И я думаю, этот гений связан всё-таки с морем, с близостью воды на полуострове, омываемом ею с трех сторон.

Много тепла, много водички.

Вы спрашиваете меня, почему я говорю «водичка»? Ну, это если угодно, такой снобистический подход к языку. Мы ведь не говорим «стихи», или мы не говорим «я поэт». Мы говорим «стишки». И сказать про себя «поэт», как заметил Роберт Фрост, всё равно как нескромно сказать, что ты хороший человек. Или как говорила Ахматова: «Я не понимаю этих больших слов — “поэт”, “бильярд”…»

Именно потому, что она стихия, ты ее в разговоре, в речи немножечко снижаешь, преуменьшаешь и так далее, и так далее. И кроме того, потому что я ее люблю. Да? В конце концов, это то, что называется, уменьшительно-ласкательное. То есть я в некотором роде оказываюсь в положении святого Франциска.

Водичка — это единственное, на что ты можешь смотреть без раздражения. То есть на свете существуют два самых главных шоу для меня — вот это и облака. Самое многособытийное зрелище, бесконечное приключение. Не говоря уже о том, что облака в водичке отражаются, голова идет кругом. В совершенно замечательное, экстатическое состояние можно прийти.

Ну а в смысле органической жизни в водичке местной, средиземноморской, адриатической, гораздо больше видов всякой фауны… или флоры, я не знаю, как это называть. Водоросли — это у нас что будет? Фауна скорее. И букет до известной степени, если уж точно так прислушаться к своим ноздрям, несколько иной. Но по существу очень знакомый. Особенно это зимой сильно. Вдруг — раз! Потому что запах водорослей гниющих, он всегда существует при какой-то более-менее теплой погоде. Но когда это зимой в тебя шибает вдруг, ты чувствуешь, что какой-то теплый процесс еще длится где-то на глубине. При этом может снег идти. Я несколько раз видел Венецию в снегу. Очень красиво. Но быстро тает.

Замечательны здесь эти знаменитые туманы, nebbie. Когда ты в это попадаешь, в общем, довольно сложные чувства возникают. Потому что, во-первых, выбраться невозможно. Лодочники-то они всё знают, находят дорогу, предупреждают криком, голосом, когда приближаются к перекрестку. Да, у них такой крик есть: «Хой! Хой!»

©  Е. Якович, 2017 
©  А. Шишов, наследники, 2017
© Фонд по управлению наследственным имуществом Иосифа Бродского.
Воспроизведение без разрешения Фонда запрещено
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2017
© О О О «Издательство АСТ», 2017
Издательство CORPUS ®

Если вы нашли опечатку, пожалуйста, сообщите нам. Выделите текст с ошибкой и нажмите появившуюся кнопку.
Подписывайтесь, чтобы ничего не пропустить
Все тексты
К сожалению, мы не поддерживаем Internet Explorer. Читайте наши материалы с помощью других браузеров, например, Chrome или Mozilla Firefox Mozilla Firefox или Chrome.